На это я мог бы возразить, что не все так узко понимают меня: «Отечественные записки», например, сообразили, что, по моим требованиям, г. Пирогов должен был бы выйти в отставку, видя невозможность провести на практике свои убеждения. Поэтому они возражают: «Что будет с нами, если честные деятели, из-за того, что им невозможно вдруг, всецело осуществить своих благородных стремлений, покинут дело и удалятся с поприща действительной деятельности, на котором, к сожалению, они и без того долго не остаются?»… Вот то-то и есть, что не остаются, – замечу я кстати: не оттого ли и не остаются, что уже слишком податливы? Ведь если бы все умные и честные деятели приняли за правило – вступать в общественную деятельность не иначе, как с условием развивать свою программу, так их программа скорее пошла бы в ход, потому что, как хотите, а без честных и умных деятелей никак не обойдешься ни в какой отрасли общественной жизни. Самое их удаление было бы, во-первых, живым протестом, во-вторых, свидетельством их независимой силы и, в-третьих, горьким уроком для тех, которые до сих пор привыкли пользоваться их услугами, в то же время налагая различные «уступки» на их убеждения…
Впрочем, речь шла и не об этом. Радикальная теория могла бы, конечно, доказать, что для г. Пирогова и для России, или по крайней мере для Киевского учебного округа, было бы вовсе небесполезно, если бы г. Пирогов решился скорее отказаться от своей должности, нежели допускать водворение нелепости, против которой сам же вооружался… Но я, признаюсь, даже и этого не имел в виду: куда нам до таких воззрений!.. Мотив моих нападений, насколько они касались г. Пирогова, был гораздо проще и ближе к обыкновенному, житейскому пониманью. Он состоял вот в чем:
Г-н Пирогов не просто уступил решенью комитета, не просто склонился пред необходимостью… Он не стал просто в пассивное положение человека, которому связали руки; нет, он и со связанными руками бросился вперед, чтобы заслонить собою тех, которые его связали… Ну, естественно, что сильнейшие удары и пришлись по нему… Кто писал предисловие и текст объяснений к «таблице наказаний»? Н. И. Пирогов. – От чьего лица пишет он? Коллективно или нет? – Нет, он говорит: «я предлагаю», «я нахожу»… Значит, основания «Правил» – его. Мало того – в заключение предисловия он говорит: «Я предлагаю дирекциям… следующие положения комитета, вполне разделяемые и мною» («Журнал для воспитания», 1859, № XI, стр. 112). И против этих слов нигде нет никакого протеста, никакой оговорки. Скажите, добрые люди, – такой образ действий тоже необходимо требовался, чтобы не впасть в «либеральный деспотизм», не сделаться «озорником» и пр.?.. Кажется, никто ни в каких комитетах никогда не обязывался мгновенно делаться рыцарем противных убеждений, как скоро они утверждены большинством. Г-н Пирогов мог уступить решению комитета, но мог тут же, ясно и решительно, заявить пункты своего несогласия с ним. Тогда бы вышло совсем другое: отсталость киевского комитета и училищного устава не покрывалась бы гуманным авторитетом г. Пирогова, и не было бы нам с г. Е. Суд. никакой причины горячиться… Но г. Пирогов этого не сделал… Да что же я говорю – не сделал?.. Он, напротив, постарался мотивировать ненавистный параграф о розгах… Чем же? «Тем ли, что комитет желает их удержать и что попечитель не имеет права изменять училищного устава? Нет, а тем, что: 1) нельзя вдруг вывести розгу из употребления, 2) трудно придумать что-нибудь вместо нее, 3) в школу поступают дети, уже сеченные дома, 4) в некоторых случаях проступки требуют сильного, мгновенного сотрясения…
Таким образом, г. Пирогов делался пред судом публики (имеющей полное право не знать интимностей комитета) не человеком, «с болью в сердце вырвавшим у самого себя уступку», а просто-напросто сообщником киевских педагогов (мудрость которых мы еще увидим впереди – по подлинным свидетельствам самих киевлян). И после этого я виноват, что не отделил тайных убеждений г. Пирогова от того, что он редижировал для комитета? Да какое же мне-то было дело до тех его убеждений, которых он сам знать не хотел? Вы можете кричать на меня сколько вам угодно, а я, по совести говоря, не раскаиваюсь теперь даже в тех иронических фразах, в которых говорилось, что, вероятно, среди киевского комитета г. Пирогов действительно нашел какое-то удобство в розге и быстро убедился в ее полезности…
Но если уж пошло на то, чтобы пристыдить вас, господа противники «принципов г. Добролюбова», – я вам скажу, что я в своей статейке сделал более, чем от меня требовалось: я проник в то, во что мог бы и не заглядывать. Видите ли, в одном месте моей статьи (стр. 170)я говорил: «Только совершенным несогласием истинных убеждений г. Пирогова с принятою мерою можно до некоторой степени оправдать те противоречия, какие встречаются в каждой строчке «Правил» там, где говорится о телесном наказании». В числе этих противоречий было указано мною следующее: причиною допущения розги выставлена, между прочим, потребность сильного, мгновенного сотрясения, и потому оно должно следовать непосредственно, безотлагательно за проступком; а между тем розга назначается не иначе, как по определению педагогического совета, после расследования и обсуждения дела… В «Отчете о следствиях введения «Правил» (рекомендуемом мне г. Драгомановым, который даже сожалеет, что я не читал его, когда писал свою статью!) г. Пирогов сам сознается в следующем: «Замечу здесь мимоходом, что нам указали некоторые на противоречие в «Правилах», относящееся до телесного наказания. Мы приняли, что это наказание тогда только может достигнуть цели, когда оно будет употребляться безотлагательно и вслед за проступком, а между тем определение его предоставили педагогическому совету. Это действительно противоречие, но такое, которое говорит само за себя. Мне оно казалось необходимым. Когда большинство в комитете сочло невозможным уничтожить совсем телесное наказание, то это противоречие выразило мой личный протест, который должен был напомнить педагогическим советам, какого я мнения о розге. Вот и все» («Журнал для воспитания», 1861, № IV, стр. 216).